ЕЖЕНЕДЕЛЬНОЕ ИНФОРМАЦИОННОЕ ИЗДАНИЕ 18 июля 2010
Найти:

НОВОСТИ




ПОЛИТИКА




ЭКОНОМИКА




КРИМИНАЛ




ОБЩЕСТВО




СПОРТ




КУЛЬТУРА




ВЕСЬ МИР




  • Последние известия
    15 июня 2001 »
    11 января 2002 »
    13 мая 2002 »
    13 сентября 2001 »
    8 ноября 2001 »
    9 октября 1998 »
    16 июня 2001 »
    26 ноября 1998 »
    10 октября 2000 »
    12 апреля 2002 »
    31 января 2001 »
    6 марта 2004 »
    20 июля 2004 »
    24 мая 1999

    "БЕЛОВСКИЙ" КЛЕЩ ВЕРЕН СЕБЕ.

    С начала сезона уже около 150 человек, покусанных клещами, обратились за медицинской помощью. Но вопреки предупреждениям медиков лишь половина из них обратились за медицинской помощью в первый день. Как говорят специалисты, именно в первый день поставленная инъекция в 30 раз эффективнее, чем в любой другой день. В настоящее время шестеро пострадавших находятся на лечении в нервных отделениях городских больниц Белова. Примерно такова была "клещевая" статистика и в прошлом году.




    ПОЛИТИКА


    28.11.2001

    РАССКАЗ В ГАЗЕТЕ.

    ТРАВА МОЕГО ДЕТСТВА.

    Я сидел на крылечке своего деревенского дома... Смотрел на подворье, на поленницу дров возле сарая, что достался мне от прежних еще хозяев. Утро только начиналось, солнце едва встало. На душе было тихо, покойно, и мысли текли неспешные, по-летнему праздные, отпускные... То ли червей накопать, сесть на велосипед и махнуть на дальнее лесное озеро за черными жирными окунями, то ли в лес податься - мужики с нашего конца села говорили на днях, что колосовики уже пошли. Выбирал, прикидывал в свое удовольствие, ни о чем другом и не думал... И вдруг взгляд упал под ноги, на клочок земли, что возле крыльца. Упал и зацепился, замер пораженно.

    Там обильно росла низкая, густокурчавая травка с узенькими листочками. Гусиная лапка! И сразу вдруг всплыло, вернулось... Точно такая же росла во дворе дома в Рязани, на улице Чапаева, где жили мы в эвакуации во время Отечественной.

    У дома были очень приметные ворота с выточенными балясинками, филенкой и декоративными завитушками, ромбиками. Все это кое-где пошло трещинами от старости, но ветхим все же не казалось. Была калитка с холодным тяжелым кольцом, и она всегда отчаянно скрипела, когда открывали ее, будто говорила:

    "Идут... Встречайте!".

    И ворота, и калитка были покрашены в зеленый цвет. Никто их, помнится, ни разу не подновлял, не проходился кистью, но цвет держался, и наши ворота всегда было видно издали - яркое, веселое зеленое пятно. Возле ворот росли прямо под нашими окнами две ветлы - старые, дуплистые, мощно заматеревшие, с черными, отжившими свое сухими сучьями на вершинах, уже не зеленевшими по весне. Зимами, глубоко утонувшие в высоченных сугробах, мрачно чернеющие ветлы казались уж не живыми, но приходила весна, почки на них набухали, брызгала в апреле чистая, прозрачная зелень первой листвы, деревья возрождались, и было это всегда как чудо...

    Входишь в калитку, потянув за кольцо, и вот он, двор... В нем три дома. Наш; напротив - соседский да еще Анохиных, наших родственников. Из соседей напротив хорошо помню хозяина. Тучный, желтый, он еле ходил - какая-то болезнь у него давняя, запущенная, говорили старшие, была. Весной, когда приходило тепло, маленькая сухонькая старушка, его жена, выводила "самого" на терраску. Он, тяжело шаркая, выползал и медленно усаживался, умащивался в кресло, специально вынесенное. День-деньской сидел он на терраске в теплом зимнем пальто,сложив раздутые, опухшие руки на рукояти клюшки, и, не мигая, как сыч, молча смотрел на всех, кто появлялся во дворе. Чем-то тяжелым, страшным веяло тогда от него, и я старался побыстрее и незаметно прошмыгнуть мимо их терраски.

    У Анохиных был сад, куда строго-настрого запрещалось лазить, и в доме у них, как я помню, никто не страдал от отсутствия еды. Я как-то спросил, почему у нас есть война, а у Анохиных нет, ответа никакого не получил, и лишь много лет спустя моя двоюродная сестра объяснила, что тетя Нюра, жена дяди Гены, хозяина анохинского дома, заведовала в Отечественную единственной в Рязани столярной мастерской... Отсюда и продукты, и отсутствие войны, и не стертое временем мое чувство несправедливости, неправедной дележки, возникавшее каждый раз, когда переступал я порог анохинского дома.

    В нем было просторно, тепло зимой и всегда вкусно пахло едой, не то что у нас. У нас голодно, тесно (семь человек народу в маленьком домишке!), темные сырые сени. Печка, хоть и здоровая, пузатая, плохо тянула, дымила и тепла давала немного. На подоконниках зимой густо намерзала наледь, отсвечивала, бликовала в неверном слабом свете "моргасика", маленького тряпичного фитилька в консервной банке с керосином... В том доме на Чапаевской жили бабушка, дедушка, моя мама, я, двоюродные сестра и брат, двоюродная тетка - будто в тереме-теремке, как только и размещались!

    Помимо скученности, промозглого холода, сильно донимало чувство постоянного голода. От холода можно было еще спастись, передохнуть с приходом весеннего и летнего тепла, голод же не давал передышки. С продуктами было плохо, на карточки не разбежишься, и мама потом рассказывала мне, как я оконфузился с куриным яйцом. Она принесла его с базара, выменяла на что-то, и я живенько сунул егов рот прямо в скорлупе - раньше никогда не видел...

    Это был, сказала мама, сорок второй год, разгар войны, и по радио, из черной круглой его тарелки, часто звучала тревожная и грозная песня, прошившая все мое военное детство... Я же спроста, ни о чем таком не думая, переделал ее на свой лад и как-то, играя в нашем дворе, громко и лихо пропел: "Идет война народная, а бабушка голодная...". Слава Богу, никто из чужих не слышал, только свои. Влетело мне тогда крепко. Приказано было наглухо забыть, никогда больше не повторять, и только дедушка, помню, пытался защитить и утешить.Он прижал меня к себе, плачущего, глубоко, непонятно за что обиженного, и сказал твердо: "У детства политики нет... Оставьте его в покое!" Его ладонь на моей макушке была мягкой, сухой и теплой...

    Из всей эвакуационной поры на улице Чапаева я лучше всего помню даже не маму, не бабушку, а дедушку, именно его... Это он показал мне во дворе травку гусиная лапка, когда собирали мы по весне под забором молодую крапиву на зеленые щи. По гусиной лапке очень приятно было ходить босиком - бархатно, мягко, чуть щекотно.

    Двор наш вообще был очень зелен и весел по летней поре... С приходом весеннего тепла он начинал желтеть первыми своими цветами - мать-и- мачехой. Я спросил у дедушки как-то, почему она так называется, и он, даже не сорвав, а лишь наклонившись, бережно взяв, показал мне ее лист. "Видишь, с одной стороны гладкий, холодный, а с изнанки - в белой опушке и теплый...

    Пощупай!" Я попробовал - разница и впрямь была ощутимой. "Вот потому и мать-и-мачеха", - подытожил дед.

    После мать-и-мачехи приходил черед одуванчиков, больших, ярко-желтых, веселых - точно маленькие солнышки в зелени травы. Потом шла и цвела медуница, лютики (их еще почему-то называли куриная слепота), клевер, ромашка. Над всем этим разноцветьем вились, густо, басовито гудя, толстые важные шмели в полосатых черно-желтых кафтанах.

    Однажды, бегая по двору, как и всегда, босиком, я наступил, не заметив, на одного, сладко и сыто уснувшего в пушистом большом одуване. Шмель, умирая, ударил в пятку. Боль была жгучей, мгновенной... Я заорал, дедушка выскочил во двор, забыв об Евангелии (он постоянно читал его, нацепив круглые очки в черной металлической оправе), кинулся ко мне. Он вытащил жало, нашел где-то во дворе глины, замесил ее на ладони, смочив слюной.

    Приложил к пятке, сверху, лист подорожника, приказал смирно посидеть на крыльце какое-то время... Боль быстро ушла, утихла, но с тех пор я все косился на одуванчики в нашем дворе, стараясь не наступить, не задеть.

    Кроме ласковой гусиной лапки и одуванчиков, во дворе росли поповка, низенькая, сильно пахнущая полевая ромашка, и пышечник, круглые, пуговичные головки которого с туго сжатыми, словно ноготочки, зелеными лепестками вся наша дворовая братия тишком ела, как и молодые листочки липы. На языке потом оставался и долго держался еще сытный, маслянистый вкус, а слюна была красивого зеленого цвета.

    Загадывалось, у кого она ярче, зеленей, все мы старательно плевались, сравнивая и оценивая, и дедушка однажды застал меня за этим занятием.

    - Это что же ты такое ел? - строго спросил он. - Покажи!

    Я показал... Дед грустно покачал головой:

    - Экая глупость... Больше не делай этого. Обещаешь?

    Я пообещал и обещание выполнил... Деда вообще было легко и приятно слушаться. Он никогда не ругал меня, не повышал голоса, только светло- голубые глаза его темнели, когда он сердился, да белая легкая и пушистая бородка начинала подрагивать... И всегда, объяснив мне в очередной раз, что того-то и того-то делать не следует, спросив, понял ли, он говорил, легко и коротко вздохнув:

    - Ну иди, играй... Христос с тобой!

    То же самое сказал он мне и перед смертью своей. Это был апрель, во дворе стало тепло, не то что в нашем сыром, промерзшем за зиму доме, и я день- деньской гайкал на улице со сверстниками... Меня вдруг позвали и провели за руку в маленькую комнату деда.

    Он лежал на узкой железной кровати, закрыв глаза, но не спал - веки чуть подрагивали временами... Бабушка громко сказала, что я пришел, дед открыл глаза - меня обдало знакомой ласковой голубизной. "Подойди поближе!" - тихо сказал он. Я послушно шагнул, придвинулся к изголовью. Дед с трудом, медленно поднял руку, положил, как делал всегда, мне на макушку. Рука почему-то была не теплая, как обычно, а влажная, прохладная... Дед внимательно и грустно посмотрел мне в глаза, необычно как-то посмотрел, и с трудом, медленно проговорил:

    - Ты мальчик добрый... Это главное... Я за тебя спокоен... Христос с тобой!

    Перекрестил...

    - Ну иди играй...

    И отвернулся к стенке... Я ушел, ничего так и не поняв, не почувствовав. Теперь-то мне ясно, что дед тогда прощался со мной, прощался по христианскому, православному обычаю.

    Он умер на другой день, рано утром, во сне - я еще и не встал, и во двор не вышел... Позже, много позже, мне сказали, что дед умер от воспаления легких и от истощения. Воспаление началось у него еще зимой, когда он, придя из городской бани (дома почему-то никого не было, все ушли куда-то и меня увели), простыл во дворе, дожидаясь нас. Он пытался было пойти к Анохиным, переждать у них и обогреться, но те его не пустили. Дед сильно застыл и заболел легкими. Ну а истощение... Про это мне тоже потом, много лет спустя, сказали. Оказывается, он почти все, что получал на пенсионную карточку, отдавал для меня. А здоровья был не богатырского, слабого - подорвал его в плену в первую мировую.

    Дед был офицер-артиллерист, кончил после гимназии кадетский корпус, Симбирское артиллерийское училище и дослужился до капитанского чина еще до войны... Я нашел, когда уже был не маленький, семейную фотографию, большую, коричневую, под сепию, на толстом, плотном паспарту.

    Дед на ней сидит в военном, положив нога на ногу, - блестят надраенные тонкие офицерские сапоги со шпорами. Георгиевский крестик на гимнастерке, густая и короткая еще темная бородка и усы, ласковая мягкая улыбка... За ним стоят, смотрят в объектив бабушка, высокая, прямая (она всегда так ходила, так держала спину!), две подросшие уже их дочери, а мою маму, еще совсем маленькую, год-полтора, бабушка держит на руках. Таким покоем, теплом, устоявшимся укладом хорошей русской семьи повеяло на меня от той фотографии! Дед - офицер, артиллерист (армейская аристократия); бабушка - учительница, стройная, в белой тонкой кофточке с воланами и рюшами. Она проработала в школе всю свою жизнь, сорок лет...

    Фамилия деда была Спув, пошла из Финляндии ("спуув" по-фински - болотный кулик) еще с петровских времен, от барона фон Спув, потомки которого служили потом в России в основном по железнодорожному ведомству. Отец деда, мой прадед Вильгельм Андреевич Спув, был потомственным дворянином, полковником и воинским начальником Балашовского уезда Саратовской губернии... Дома (опять же позже, много позже!) я обнаружил свернутый в трубку старый холст. На нем масляными красками был изображен красивый породистый человек в военной форме. Прямой нос, голубые льдистые глаза, белые пушистые большие бакенбарды и усы с подусниками. Золотые эполеты, густая их бахрома, шнуры аксельбантов с блестящими наконечниками, много каких-то неизвестных мне царских орденов, широкая голубая лента через плечо...

    Холст писал мой дедушка, Константин Вильгельмович Спув, художник- самоучка, и, похоже, хороший художник... После его смерти у нас дома, у многих наших родственников и в Москве, и в Рязани остались его картины маслом. Все больше пейзажи: летние, зимние, всякие. В простых, самодельных, не больно складно сделанных рамах (этого дед, похоже, толком не умел), они всегда подкупали меня искренним и теплым чувством - дед любил природу открытой чистой любовью и хорошо чувствовал ее... Эти зимние красные тревожные закаты, сосны в снегу, прямые, тонкие, строгие, их чернь, облитая алостью садящегося, по-зимнему багрового солнца, эта теплая и густая летняя зелень, прозрачная нежность воды!

    Один такой летний пейзажик (маленькая черная банька на берегу пруда в тихий закатный час) до сих пор стоит у меня на письменном столе, и я очень люблю его за чувство, простое, ясное, что живет и дышит в нем.

    Воинский начальник уезда - чин не маленький, все равно что командующий округом... Прадед, рассказывали мне, нес свою должность и службу достойно, был строг, но по-настоящему добр. Никогда не цукал младших по чину, любил и понимал своих солдат, простых рядовых, и не давал их в обиду. Те знали об этом, и если кто-нибудь из офицеров начинал лютовать, распускал, не дай Бог, руки, то солдаты немедленно грозились пожаловаться "полковнику Спухову". И жаловались, и всегда находили защиту... Его и сейчас кое-кто помнит (видно, по наследственной памяти) в Балашове и поминает добрым словом, свечой в церкви за вечную память и упокой доброй и светлой его души там, где все, все мы когда-нибудь будем.

    Дед, видно, пошел в своего отца не только военной карьерой, но и характером - незлобивостью и открытой, постоянной, какой-то очень надежной добротой. Вдобавок он был подлинно религиозен, не показно, а истинно - это по его настоянию меня крестили в рязанской церкви в эвакуацию... К Богу он пришел, рассказывала мне позже мама, в плену во время империалистической войны. Он был тогда в 8-й артиллерийской бригаде армии Самсонова. Судьба этой армии известна и печальна... Она потерпела сокрушительное поражение в ходе Восточно-Прусской операции и главным образом по вине Я.Г. Жилинского и П.К. Ренненкампфа. Александр Васильевич Самсонов, не выдержав поражения и позора, покончил с собой. Было ему тогда всего-навсего пятьдесят пять лет, и свой чин генерала он получил незадолго до войны, в 1910 году.

    Дед попал в плен в самом начале войны, в 1914 году. Под ним убило лошадь, она его придавила, тут-то его и взяли... Последнее, что он слышал перед тем, как потерять сознание, был крик его денщика, крестьянина из-под Курска: "Спасайте капитана!" Не спасли, не успели...

    Дед пробыл в немецком плену всю первую мировую войну, просидел в Германии в крепости города Кюстрин. От той поры остался его маленький альбомчик в сером холщовом переплете с рисунками карандашом. На первом листе была нарисована лошадь, красивая, стройная, с породистыми и сухими точеными ногами. Я сразу невзлюбил ее, решив, что это она придавила деда...

    Потом шли зарисовки внутренних казематов с круглыми и, сразу видно, толстыми сводами, с массивными решетками на маленьких окнах. Дальше - крепость снаружи, ров, будка часового, сам часовой - маленькая фигурка с ружьем и штык примкнут - злой, тонкий...

    Был еще нарисован иконостас - в крепости, в одном из казематов, немцы сделали домашнюю церковь для русских пленных. Там все и молились - и в заутреню, и в обедню, и на вечерне. Молился и дед, истово, горячо молился, и там-то и было явлено ему откровение, какое - он никогда не сказывал. Говорил только, виновато вздохнув, что возгордился после этого, почувствовал избранность, а это грех великий!

    Веровал дед свято, но без начетничества... Веровал, как я понимаю теперь, более и сильнее всего в силу и стойкость доброты, человеколюбия, считая их (и справедливо!) основой, главным в учении Того, кто отдал за всех нас, за души наши жизнь свою, приняв мученический терновый венец. Свою же душу дед отдал за меня...

    Я часто думаю теперь, когда подошла пора интересоваться прошлым, родом своим, о семье деда, о близких его. Все это очень далеко, но так важно для всех нас. Какой урок, какие судьбы и как выкосило их время!

    Жена прадеда, моя прабабка по линии дедушки - Анна Дмитриевна Веденяпина... Старая фамилия, старый, известный род - он есть в книге поволжских землевладельцев. Два ее брата, офицеры, принимали участие в восстании декабристов, были разжалованы, сосланы, и в Иркутске в историческом музее есть их фото. У Веденяпиных было имение в селе Сербино- Веденяпино Саратовской губернии (мама, помню, называла это село Сербинкой). Бабушка моя, жена деда, позже там учительствовала. При имении имелась тысяча десятин земли. Ее сдавали в аренду, а сами вели свое хозяйство:

    несколько коров, лошадей, куры - этим счета не знали... Жизнь была крепкой, надежной, устоявшейся, пока не грянула сперва первая мировая, потом революция и после - самое страшное - гражданская война.

    У Анны Дмитриевны и Вильгельма Андреевича, моих прабабушки и прадедушки по линии деда, было девять человек детей - шесть сыновей и три дочери... Где они теперь, такие русские семьи?! Братья деда - печальный, пробитый временем их список.

    Николай... Офицер-артиллерист, ушедший потом в отставку и ставший земским начальником в городе Вольске. В двадцатых годах, в гражданскую, ушел в Харбин и сгинул там, пропал, никто и не знает, где умер, где похоронен.

    Владимир... Офицер пехоты. Во время гражданской войны ушел с белыми из Балашова и пропал без вести.

    Андрей... Пехотный офицер. Служил в Красной Армии, воевал в ней с первых лет ее создания. Был какое-то время военным комендантом на станции Куйбышев. В 1929 году умер от послегриппозного осложнения.

    Александр... Офицер-артиллерист, полковник, воевал в империалистическую. Был тяжело отравлен газами, но выжил. Женился потом на красавице польке и во время гражданской войны эмигрировал во Францию. Ломил простым рабочим на машиностроительном заводе. Когда умер, где похоронен - не знает никто.

    Степан... Офицер инженерных войск, умер в Сибири в гражданскую войну. Есть, сохранилась его фотография в военной форме. Снят в профиль... Хорошее тонкое лицо. Прямой нос, высокий лоб, умные печальные глаза. Белокурые густые волосы, усы, небольшая бородка... Китель с жестким стоячим воротничком, аксельбант на правом плече, два ряда светлых блистающих пуговиц, капитанские парадные, а не полевые погоны. Надпись на обороте тете Наде, тогда еще его невесте: "Примите дружбу утратившего силы и веру в себя". И дата - 10 апреля 1900 года. Чувствовала, видно, душа, заранее знала...

    А как был хорош, как тонок и благороден! И, наконец, мой дедушка, которого помню, храню сердцем и памятью по эвакуационному детству в Рязани...

    Начав свою военную карьеру в 1902 году, в 1909-м он попал в Варшаву, где был тогда расквартирован его полк. Там, в Варшаве, и мама моя родилась... От варшавской поры жизни деда осталось немного смешное, но гордое семейное предание, как дед однажды выполнял ответственное и весьма щекотливое поручение своих однополчан-офицеров.

    Был Новый год, и встречался он, естественно, в офицерском полковом собрании. Шел уже, был в разгаре бал, когда в собрании вдруг появился какой- то никому не известный и никем не званный жандармский полковник... Его появление вызвало у армейских офицеров шок, чувство возмущения и протеста - что делать жандарму, пусть и в больших чинах, в нашем собрании?! Кто его звал? Пусть уходит!Поручено сказать все это было почему-то деду. И вот он, зажав, надо полагать, в кулак всю свою мягкость, деликатность, побледнев, подошел к полковнику, дав перед тем знак музыкантам умолкнуть. В чуткой наступившей тишине мой несчастный дед, глубоко, надо думать, страдая - человека прилюдно обижаю! - четко и внятно произнес: "Господин полковник, господа офицеры просят вас немедленно покинуть собрание!" Полковник побагровел, но повиновался - молча взял шинель и ушел, а с дедом, говорили, после было плохо, сердечный приступ... Но сделал, выполнил, как велели честь и коллеги, господа офицеры.

    Потом первая мировая война, убитая под ним лошадь, плен в Кюстрине... После плена, осенью 1914 года, потерявший здоровье, плохо слышавший, подавленный, бросивший армейскую службу, он приехал в Балашов. Скрыл свое офицерское прошлое, зарегистрировался рядовым, и началась долгая и печальная гражданская одиссея моего деда, тянувшаяся до апреля 1942 года, до дня смерти его.

    Работал на мясохладобойне рабочим - это он-то, который и курицу не мог зарезать, и всегда это делала бабушка! Потом счетоводом в каком-то кооперативе... Длилось все это шесть с лишним лет, и лишь в 1921 году дед уехал учительствовать в село Снежково - три километра от родимой Сербинки, где прошло детство, было родительское имение, где было все, счастливое, далекое и невозвратное, сгинувшее в пожарах первой мировой, революции, гражданской войны!

    В Снежкове дед, видно, немного окреп духом, дав волю своей мягкой, лиричной и художественной натуре. Много писал маслом, вел в школе кружки - драматический и хоровой...

    Это вообще, похоже, была самая его безмятежная, счастливая пора в советской России. Но уже в 1924 году (кто-то стукнул, что дед - бывший офицер царской армии) он вынужден был уехать к брату Андрею в город Куйбышев.

    Лесопильный завод, рабочий на нем - при его-то здоровье и физической слабости после немецкого плена! Но и это ненадолго - в конце двадцатых годов ему пришлось уехать из Куйбышева в Москву: снова всплыло "ваше благородие", офицерское прошлое в царской армии... Устроился в Москве художником в какой-то маленькой мастерской по производству игрушек, но к глухоте добавилась все более прогрессирующая утрата зрения, и дед пошел сторожем в трамвайный парк.

    Много лет спустя я нашел в домашних бумагах его служебное удостоверение той поры - маленькое, с кулачок, лицо, седая реденькая бородка, испуганные прозрачные глаза... С мутноватого служебного маленького фото смотрел на меня несчастный гоголевский Акакий Акакиевич. "Зачем вы меня обижаете?" Кому он хотел сказать это, в чьи лица крикнуть?.. Какая измордованная, подраненная и подлинно русская жизнь пролегла меж давней, молодой, под сепию, фотографией - вся семья вместе, рядом, офицерская форма, Георгиевский крестик - и этой, с удостоверения сторожа трамвайного парка, где криком кричат испуганные, замученные глаза! Бедный, несчастный мой дед...

    Последние, уже военные, эвакуационные мои годы он не работал - не было сил, получал пенсию в шестнадцать рублей и скудный, нищенский харч по своей пенсионной карточке... Он уже и рисовать почти не мог: не хватало слабеющего зрения, но у него была твердая, тверже твердого, вера в Бога, был я, маленький голодный подрастающий его внук, которому надо не дать умереть... И еще была у него, как понимаю я теперь, вера в тепло и живительную силу доброты, отзывчивого и щедрого человеческого сердца. "Ты мальчик добрый... Это главное... Я за тебя спокоен. Христос с тобой!".

    Он умер там, в далекой от меня ныне Рязани, в том маленьком сыром и холодном доме на улице Чапаева. Умер ранним утром 8 апреля 1942 года - Отечественная была в разгаре...

    Мне сказали о смерти его, когда я, ничего еще не зная, играл в нашем, чуть зеленеющем первой весенней травой дворе. Я сел на нее (вдруг как-то сразу ослабли ноги), обнял за теплую мохнатую шею нашего старого и доброго кобеля Волчка и вдруг, разом все поняв, почувствовав, осиротев, горько заплакал, и Волчок слизывал слезы с моих щек шершавым и ласковым языком.

    А потом вдруг поднял большую, лопоухую голову к чистому и прозрачному, бездонному апрельскому небу и глухо, тоскливо завыл...

    Деда похоронили на рязанском Скорбященском кладбище, и потом, в яркий веселый день, все наши пошли обкладывать свежим дерном его могилу. Я укладывал вместе со взрослыми ярко-зеленые прямоугольники на могильный холмик и до сих пор помню, какая сочная, молодая и сильная была на них трава... Зеленой, вечно зеленой памятью укрывали мы могилу моего деда, травой моего детства укрывали, и был, наверное, в том большой и важный смысл - я улавливаю, начинаю понимать его только теперь.











    Редактор отдела
    Марина Хлебная
    «Наши новости из первых рук!»






  • Проишествия
    1 декабря 2001

    Захвачен заместитель Хаттаба.

    Вчера президент РФ Владимир Путин сообщил, что в пятницу в первой половине дня российские спецподразделения захватили в Чечне Абу Саяха, "известного заместителя" главаря арабских наемников Хаттаба. Саях, по словам президента России, "снабжал деньгами, организовывал теракты на территории Российской Федерации и поддерживал связь со своими формированиями на территории Грузии". Путин подчеркнул, что "это объективные данные российских спецслужб", передает РИА "Новости".


    Реклама на сайте | О сайте | Подписка on-line | Редакция

    Copyright © Newsgard